Искусство магии. Приметы. Хиромантия. Заговоры и заклинания. Астрал

«Красный смех» Леонид Андреев. Л. Андреев. Красный смех Красный смех андреева

«...безумие и ужас. Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге - шли десять часов непрерывно, не замедляя хода, не подбирая упавших и оставляя их неприятелю, который двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами...»

Рассказчик - молодой литератор, призванный в действующую армию. В знойной степи его преследует видение: клочок старых голубых обоев в его кабинете, дома, и запылённый графин с водой, и голоса жены и сына в соседней комнате. И ещё - как звуковая галлюцинация - преследуют его два слова: «Красный смех».

Куда идут люди? Зачем этот зной? Кто они все? Что такое дом, клочок обоев, графин? Он, измотанный видениями - теми, что перед его глазами, и теми, что в его сознании, - присаживается на придорожный камень; рядом с ним садятся на раскалённую землю другие офицеры и солдаты, отставшие от марша. Невидящие взгляды, неслышащие уши, губы, шепчущие Бог весть что...

Повествование о войне, которое он ведёт, похоже на клочья, обрывки снов и яви, зафиксированные полубезумным рассудком.

Вот - бой. Трое суток сатанинского грохота и визга, почти сутки без сна и пищи. И опять перед глазами - голубые обои, графин с водой... Внезапно он видит молоденького гонца - вольноопределяющегося, бывшего студента: «Генерал просит продержаться ещё два часа, а там будет подкрепление». «Я думал в эту минуту о том, почему не спит мой сын в соседней комнате, и ответил, что могу продержаться сколько угодно...» Белое лицо гонца, белое, как свет, вдруг взрывается красным пятном - из шеи, на которой только что была голова, хлещет кровь...

Вот он: Красный смех! Он повсюду: в наших телах, в небе, в солнце, и скоро он разольётся по всей земле...

Уже нельзя отличить, где кончается явь и начинается бред. В армии, в лазаретах - четыре психиатрических покоя. Люди сходят с ума, как заболевают, заражаясь друг от друга, при эпидемии. В атаке солдаты кричат как бешеные; в перерыве между боями - как безумные поют и пляшут. И дико смеются. Красный смех...

Он - на госпитальной койке. Напротив - похожий на мертвеца офицер, вспоминающий о том бое, в котором получил смертельное ранение. Он вспоминает эту атаку отчасти со страхом, отчасти с восторгом, как будто мечтая пережить то же самое вновь. «И опять пулю в грудь?» - «Ну, не каждый же раз - пуля... Хорошо бы и орден за храбрость!..»

Тот, кто через три дня будет брошен на другие мёртвые тела в общую могилу, мечтательно улыбаясь, чуть ли не посмеиваясь, говорит об ордене за храбрость. Безумие...

В лазарете праздник: где-то раздобыли самовар, чай, лимон. Оборванные, тощие, грязные, завшивевшие - поют, смеются, вспоминают о доме. «Что такое „дом“? Какой „дом“? Разве есть где-нибудь какой-то „дом“?» - «Есть - там, где теперь нас нет». - «А где мы?» - «На войне...»

Ещё видение. Поезд медленно ползёт по рельсам через поле боя, усеянное мертвецами. Люди подбирают тела - тех, кто ещё жив. Тяжело раненным уступают места в телячьих вагонах те, кто в состоянии идти пешком. Юный санитар не выдерживает этого безумия - пускает себе пулю в лоб. А поезд, медленно везущий калек «домой», подрывается на мине: противника не останавливает даже видный издалека Красный Крест...

Рассказчик - дома. Кабинет, синие обои, графин, покрытый слоем пыли. Неужели это наяву? Он просит жену посидеть с сыном в соседней комнате. Нет, кажется, это все-таки наяву.

Сидя в ванне, он разговаривает с братом: похоже, мы все сходим с ума. Брат кивает: «Ты ещё не читаешь газет. Они полны слов о смерти, об убийствах, о крови. Когда несколько человек стоят где-нибудь и о чем-то беседуют, мне кажется, что они сейчас бросятся друг на друга и убьют...»

Рассказчик умирает от ран и безумного, самоубийственного труда: два месяца без сна, в кабинете с зашторенными окнами, при электрическом свете, за письменным столом, почти механически водя пером по бумаге. Прерванный монолог подхватывает его брат: вирус безумия, вселившийся в покойного на фронте, теперь в крови оставшегося жить. Все симптомы тяжкой хвори: горячка, бред, нет уже сил бороться с Красным смехом, обступающим тебя со всех сторон. Хочется выбежать на площадь и крикнуть: «Сейчас прекратите войну - или...»

Но какое «или»? Сотни тысяч, миллионы слезами омывают мир, оглашают его воплями - и это ничего не даёт...

Вокзал. Из вагона солдаты-конвоиры выводят пленных; встреча взглядами с офицером, идущим позади и поодаль шеренги. «Кто этот - с глазами?» - а глаза у него, как бездна, без зрачков. «Сумасшедший, - отвечает конвоир буднично. - Их таких много...»

В газете среди сотен имён убитых - имя жениха сестры. В одночасье с газетой приходит письмо - от него, убитого, - адресованное покойному брату. Мёртвые - переписываются, разговаривают, обсуждают фронтовые новости. Это - реальнее той яви, в которой существуют ещё не умершие. «Воронье кричит...» - несколько раз повторяется в письме, ещё хранящем тепло рук того, кто его писал... Все это ложь! Войны нет! Брат жив - как и жених сестры! Мёртвые - живы! Но что тогда сказать о живых?..

Театр. Красный свет льётся со сцены в партер. Ужас, как много здесь людей - и все живые. А что, если сейчас крикнуть:

«Пожар!» - какая будет давка, сколько зрителей погибнет в этой давке? Он готов крикнуть - и выскочить на сцену, и наблюдать, как они станут давить, душить, убивать друг друга. А когда наступит тишина, он бросит в зал со смехом: «Это потому, что вы убили брата!»

«Потише», - шепчет ему кто-то сбоку: он, видимо, начал произносить свои мысли вслух... Сон, один другого страшнее. В каждом - смерть, кровь, мёртвые. Дети на улице играют в войну. Один, увидев человека в окне, просится к нему. «Нет. Ты убьёшь меня...»

Все чаще приходит брат. А с ним - другие мертвецы, узнаваемые и незнакомые. Они заполняют дом, тесно толпятся во всех комнатах - и нет здесь уже места живым.

Сложное время рубежа двух веков продиктовало полифонизм русской литературы, выразившийся в напряженных поисках новых методов, в многообразнейших литературных течениях, направлениях.

Уникальность Л.Андреева была в умении сочетать в своем творчестве разные стилевые течения и направления. Удивительна способность писателя чутко воспринимать все новое. И экспрессионизм как литературное направление начал свое развитие в творчестве именно этого русского писателя гораздо раньше, чем в западноевропейской литературе. «Экспрессионизм (от лат. expressio – выражение) направление искусства и литературы, развивающееся в Германии примерно с 1905 по 1920-е гг. и отразившееся в культуре ряда других стран. Термин впервые употребил в печати в 1911 году Х. Вальден – основатель экспрессионистского журнала «Штурм». Экспрессионизм возник как отклик на острейший социальный кризис первой четверти XX века. Протестуя против мировой войны и социальной несправедливости, против бездуховности жизни и подавленности личности социальными механизмами, мастера экспрессионизма совмещали протест с ужасом перед хаосом бытия. Кризис современной цивилизации предстал в произведениях экспрессионизма одним из звеньев апокалиптической катастрофы. Принцип всеохватывающей субъективной интерпретации действительности, возобладавшей в экспрессионизме, обусловил тяготение к абстрактности, обостренной эмоциональности, фантастическому гротеску». (Литературный энциклопедический словарь. Под ред. В.М.Кожевникова и П.А.Николаева. М., 1987)

Поэтика экспрессионизма, художественные приемы, способствующие выражению «предельного» состояния личности: отчаяния, понимания бесперспективности жизни, нашли яркое отражение в рассказе Л.Андреева «Красный смех» (1904).

Вскоре после начала русско-японской войны даже «Русский инвалид» сообщает о тяжких поражениях, о гибели русских солдат от солнечных ударов, о «волчьих ямах», расставленных японцами, о бессмысленных атаках русских пехотинцев, о сошедших с ума солдатах и офицерах. Растет недовольство правительством, развязавшим эту войну.

Из Крыма Л.Андреев пишет К.Пятницкому: «Сижу я здесь спиной к России и чувствую, как она там стонет, рычит, дичает, воет с голоду, с тоски, с бессмыслицы» (май 1904).

В литературе, в публицистике – разноречивые отклики на события войны. Один из самых ярких – статья Л.Н.Толстого «Одумайтесь!», в 1904 году напечатанная в английском издательстве «Свободное слово», в рукописных вариантах распространенная в России.

Неудивительно, что Андреев просит брата немедленно отвезти рукопись «Красного смеха» именно Толстому и с нетерпением ждет оценки.

Толстой, едва прочитав рукопись, пишет: «Я прочел ваш рассказ, любезный Леонид Николаевич, и на вопрос, переданный мне Вашим братом, о том, следует ли переделывать, отделывать этот рассказ, отвечаю, что чем больше положено работы и критики над писанием, тем оно бывает лучше, Но в том виде, каков он теперь, рассказ этот, думаю, может быть полезен.

В рассказе очень много сильных картин и подробностей; недостатки же его в большой искусственности и неопределенности». (17 ноября 1904 г.)

Что же показалось Л.Н.Толстому «искусственным и неопределенным» в рассказе Л.Андреева? Вероятно, новые формы выражения авторского сознания.

В то же время сам Андреев писал: «О войне говорить надо по-иному. И рассуждают, и хвалят, и бранят только по закону, скучно, холодно, вяло, неинтересно».

Многие обвиняли Андреева в том, что он никогда не был на войне, никогда не видел военных событий, но особенность Андреева-художника, его таланта в необычайной силе воображения, сопричастности к этим событиям. Один из современников Л.Андреева говорил, что автор умирает с убитыми, с теми, кто ранен и кто забыт, он тоскует и плачет, и когда из чьего-нибудь тела бежит кровь, он чувствует боль ран и страдает.

«Красный смех» был написан за девять дней, в состоянии необычайного нервного напряжения, доходящего до галлюцинаций. Андреев боялся оставаться один, и Александра Михайловна, жена писателя, молча просиживала в кабинете целые ночи без сна.

Андреев видел свою задачу не в описании реальных событий, а в отражении эмоционального субъективного отношения к ним. Ему необходимо было выразить свои трагические переживания так, чтобы его услышали . «Красный смех» называют исповедью потрясенной души, но эта исповедь нужна, чтобы достучаться до сердца читателя, пробудить дремлющие чувства равнодушной, сытой, самоуверенной толпы. Это стремление криком отчаяния и ужаса разбудить равнодушную толпу, вызвать сострадание к человеческому горю. Как талантливый экспериментатор, Андреев ищет новые художественно-выразительные средства и приходит к экспрессионизму, который часто характеризуют как «искусство крика».

Проанализируем произведение именно с этой точки зрения.

«Моя тема – безумие и ужас…» Безумие и ужас – формула, которой Андреев определил смысл кровавых событий, содержание войны и тему своего рассказа. «…безумие и ужас» - таково начало рассказа.

В нем восемнадцать отрывков, именно отрывков: потрясенное сознание не в состоянии осмыслить действительность, восприятие лишено целостности – отсюда «разорванность композиции» : обрывки фактов, мыслей, чувств. Рассказчик не в состоянии собрать воедино свои представления о войне. Автор намеренно не пытается создать единую картину.

Первая часть (девять отрывков) – это чувственное восприятие войны. Поэтому автор с самого начала поражает восприятие читателя цветом : «солнце было так огромно, так огненно и страшно , как будто земля приблизилась к нему и скоро сгорит в этом беспощадном огне», «солнце…кровавым светом входило в измученный мозг», «огромное, близкое, страшное солнце на каждом стволе ружья зажгло тысячи маленьких ослепительных солнц , и они отовсюду забирались в глаза, огненно-белые , острые, как концы добела заостренных штыков», «кожа на теле так багрово-красна , что на нее не хочется смотреть» и т.д. – красный, желтый, черный; звуком : «тяжелый неровный топот, скрежет железных колес, тяжелое неровное дыхание, сухое чмяканье запекшимися губами, страшный, необыкновенный крик » и т. д. «…то, что я видел, казалось диким вымыслом, тяжелым бредом обезумевшей земли».

«…безумие и ужас » - слова, ставшие рефреном первой части рассказа. Безумными кажутся мечты: «…А хорошо бы, товарищ, получить орден за храбрость. Он лежал на спине, желтый, остроносый, с выступающими скулами и провалившимися глазами, - лежал, похожий на мертвеца, и мечтал об ордене…и через три дня его должны будут свалить в яму, к мертвым, а он лежал, улыбался и мечтательно говорил об ордене». Безумными становятся военные действия: «…и нашей гранатой, пущенной из нашей пушки нашим солдатом, оторвало мне ноги. И никто не мог объяснить, как это случилось».

В каждом из отрывков, подчеркивая ужас войны, возникают картины – воспоминания о доме. «И тогда – и тогда внезапно я вспомнил дом: уголок комнаты, клочок голубых обоев и запыленный нетронутый графин с водою…А в соседней комнате, и я их не вижу, будто бы находятся жена моя и сын. Если бы я мог закричать, я закричал бы – так необыкновенен был этот простой и мирный образ, этот клочок голубых обоев и запыленный, нетронутый графин» (Отрывок первый). «…и как только я закрыл глаза, в них вступил тот же знакомый и необыкновенный образ: клочок голубых обоев и нетронутый запыленный графин на моем столике…» (Отрывок второй). «В этот вечер мы устроили себе праздник – печальный и странный праздник…Мы решили собраться вечером и попить чаю, как дома, и мы достали самовар, и достали даже лимон и стаканы , и устроились под деревом – как дома , на пикнике (Отрывок четвертый). «…когда я подумаю, что есть где-то улицы, дома, университет…» (Отрывок пятый).

Безумие и ужас войны оказываются и в том, что воспоминания о доме не спасительны, и после каждого из них - ужасающее описание смерти. «…это было безбожно, это было беззаконно. Красный Крест уважается всем миром, как святыня, и они видели, что это идет поезд не с солдатами, а с безвредными ранеными, и они должны были предупредить о заложенной мине. Несчастные люди, они уже грезили о доме …» (Отрывок седьмой).

И ни забота близких, ни горячая ванна не могут сделать человека прежним… «Я писал великое, я писал бессмертное – цветы и песни. Цветы и песни…» Но тщетны усилия героя вернуться к созиданию. Безумная война разрушила главную ценность – человека.

Вторая часть – рациональное восприятие войны – стремление понять её смысл. «Война беспредельно владеет мною и стоит как непостижимая загадка, как страшный дух, который я не могу облечь плотью. Я даю ей всевозможные образы…, но ни один образ не дает мне ответа, не исчерпывает того холодного, постоянного, отупелого ужаса, который владеет мною» (Отрывок десятый).

В первой части – восприятие чувственное, во второй – рациональное, но не случайно рассказчики – родные братья. Побывал на войне или нет, видел ужасы войны или читал о них в газетах – результат оказывается один. Единственный результат войны – сумасшествие.

Для экспрессионизма невозможен спокойный взгляд со стороны: автор и образ живут одним эмоциональным порывом. Л.Андреев почти насильственно вовлекает читателя в круг собственных переживаний, заставляет его чувствовать то, что чувствует сам. Читатель не просто сопереживает героям, усилиями автора он становится на их место, думая, ощущая, воспринимая войну так, как это необходимо писателю. Эту задачу решает язык произведения : герои его кричат, бьются, мечутся, то произносят выспренно-патетические монологи, то ограничиваются страшными безумными выкриками.

Почему рассказ о русско-японской войне имеет такое неожиданное название ?

Оно возникло как обозначение галлюцинации одного из героев, стало символизировать…смех самой залитой кровью земли, сходящей с ума!

Первоначально Андреев хотел назвать свой рассказ «Война». Но напряженные нервы всякое происшествие воспринимали предельно остро, словно в нем сконцентрирована всеобщая беда. Неподалеку от Никитского сада, в каменоломне, взрывом изуродовало двух турок, приехавших на заработки. Писатель видел, как несли одного из них: «Весь он, как тряпка, лицо – сплошная кровь, он улыбался странной улыбкой, так как был без памяти. Должно быть, мускулы как-нибудь сократились и получилась эта скверная красная улыбка».

Эта красная улыбка перерастает в грандиозный внереальный образ произведения о войне. Впервые мы видим его в конце второго отрывка: «Теперь я понял, что было во всех этих изуродованных, разорванных, странных телах. Это был красный смех. Он в небе, он в солнце, и скоро он разольется по всей земле, этот красный смех!» «Само небо казалось красным, и можно было подумать, что во вселенной произошла какая-то катастрофа, какая-то странная перемена и исчезновение цветов: исчезли голубой и зеленый и другие привычные и тихие цвета, а солнце загорелось красным бенгальским огнем.

Красный смех, - сказал я» (Отрывок четвертый).

В шестом отрывке обезумевший от ужаса войны доктор кричит: «Отечеством нашим я объявлю сумасшедший дом…И когда великий, непобедимый, радостный, я воцарюсь над миром, единым его владыкой и господином, - какой веселый смех огласит вселенную!

Красный смех! – закричал я, перебивая. – Спасите! Опять я слышу красный смех!»

И так от отрывка к отрывку. Красный смех объективен и реален, он имеет свое лицо, его видят разные герои. Он приобретает вселенский масштаб.

И в последнем отрывке мы видим картину Апокалипсиса: «Все грохотало, ревело, выло и трещало. Рев и выстрелы словно окрасились красным светом. Ровное огненно-красное небо, без туч, без звезд, без солнца. А внизу под ним лежало такое же ровное темно-красное поле, и было покрыто оно трупами.

Их становится больше, - сказал брат.

А за окном в багровом и неподвижном свете стоял сам Красный смех.

Таким образом, художественным воплощением войны стали не бои, горы трупов, море крови, а образ Красного смеха. Именно он несет основную смысловую и выразительную нагрузку, став символом безумия войны, символом всей земли, сходящей с ума.

А.Блок писал: «Андреев «вопил» при виде человеческих мучений, и вопли его услышаны, они так пронзительны, так вещи, что добираются до сокровенных тайников смирных и сытых телячьих душ…»

Сам Л.Н.Андреев не очень надеялся, что рассказ его будет напечатан, и планировал издать его самостоятельно с офортами Гойи «Ужасы войны» (так Андреев перевел название цикла, который чаще называют «Бедствия войны»). «Бумага толстая, по виду старая, с оборванными краями. Шрифт крупный, старый, большие поля. На отдельных листах 15 – 20 рисунков Гойи».

Казалось бы, что может быть общего в восприятии мира и войны испанским художником, живущим в начале 19 века и русским писателем начала века 20?

У Л.Андреева кошмарные картины кровопролития такие, какими они запечатлены в потрясенной, вывихнутой психике. В духе Гойи. И художник, и писатель достигают необыкновенной экспрессии нагнетением жутких подробностей, деталей, выхваченных из кровавой, бредовой сумятицы. Но как для Гойи важно заставить людей задуматься о Правде, о воскресшей Истине, о Жизни, так и Андреев кричит об ужасах войны, чтобы заставить людей думать о Жизни. Не случайно стихотворение Л.Василевского «Красный смех», посвященное Л.Андрееву (1905 г.)

В духоте кровавого угара
Умирают месяцы и дни…
Целый год кровавого кошмара,
Долгий год бессмысленной резни…
Льется кровь – горячая, живая…
Стон стоит над скорбною землей,
Умирают люди, проклиная,
И уносят ненависть с собой.
Крик ворон над мертвыми телами
В нищете убогая земля…
Вспоены горючими слезами
Без людей забытые поля.
Стынет мозг и сердце цепенеет,
И, шумя трепещущим крылом,

Красный смех безумья мрачно реет
Над пустым, измученным умом.
Во имя правды и любви,
Во имя света и природы,
Напрасно пролитой крови,
Вотще поруганной свободы –
Да будет прерван красный пир,
Да идет эта чаша мимо
Терпеть и жить – невыносимо…
Да будет мир!

Литературоведы определяют жанр «Красного смеха» и как рассказ, и как повесть, но сам писатель сказал, что его «Красный смех» - это фантазия о будущей войне и будущем человеке». Действительно, сила «Красного смеха» не в признаках места действия, не в точности описания боевых операций, а в том ощущении кризиса, ужаса, который уже охватил людей в начале XX века, когда люди остро почувствовали, что мир подошел к какой-то опасной грани, за которой не будет спасения, если вовремя не остановиться.

В том, что грезилось Л.Андрееву – предчувствие, предвестие надвигающихся кровавых катастроф трагического XX века.

Список использованной литературы.

  1. Андреев Л.Н. Собрание сочинений. В 6-ти томах. Т.2. – М. Худож. лит.,1990
  2. Афонин Л.Н. Леонид Андреев (из неопубликованного). - Орел, 2008
  3. Бондарева Н.А. Творчество Леонида Андреева и немецкий экспрессионизм. - Орел, 2005.
  4. Бугров Б.С. Леонид Андреев. Проза и драматургия. В помощь преподавателям, старшеклассникам и абитуриентам. - Изд. МГУ, 2000
  5. Иезуитова Л.А. Творчество Леонида Андреева (1892 – 1906). - Изд. Ленинградского университета, 1976.

Леонид Андреев

Красный смех

Отрывок первый

…безумие и ужас.

Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге – шли десять часов непрерывно, не останавливаясь, не замедляя хода, не подбирая упавших и оставляя их неприятелю, который сплошными массами двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами. Стоял зной. Не знаю, сколько было градусов: сорок, пятьдесят или больше; знаю только, что он был непрерывен, безнадежно-ровен и глубок. Солнце было так огромно, так огненно и страшно, как будто земля приблизилась к нему и скоро сгорит в этом беспощадном огне. И не смотрели глаза. Маленький, сузившийся зрачок, маленький, как зернышко мака, тщетно искал тьмы под сенью закрытых век: солнце пронизывало тонкую оболочку и кровавым светом входило в измученный мозг. Но все-таки так было лучше, и я долго, быть может, несколько часов, шел с закрытыми глазами, слыша, как движется вокруг меня толпа: тяжелый и неровный топот ног, людских и лошадиных, скрежет железных колес, раздавливающих мелкий камень, чье-то тяжелое, надорванное дыхание и сухое чмяканье запекшимися губами. Но слов я не слыхал. Все молчали, как будто двигалась армия немых, и, когда кто-нибудь падал, он падал молча, и другие натыкались на его тело, падали, молча поднимались и, не оглядываясь, шли дальше – как будто эти немые были также глухи и слепы. Я сам несколько раз натыкался и падал, и тогда невольно открывал глаза, – и то, что я видел, казалось диким вымыслом, тяжелым бредом обезумевшей земли. Раскаленный воздух дрожал, и беззвучно, точно готовые потечь, дрожали камни; и дальние ряды людей на завороте, орудия и лошади отделились от земли и беззвучно студенисто колыхались – точно не живые люди это шли, а армия бесплотных теней. Огромное, близкое, страшное солнце на каждом стволе ружья, на каждой металлической бляхе зажгло тысячи маленьких ослепительных солнц, и они отовсюду, с боков и снизу забирались в глаза, огненно-белые, острые, как концы добела раскаленных штыков. А иссушающий, палящий жар проникал в самую глубину тела, в кости, в мозг, и чудилось порою, что на плечах покачивается не голова, а какой-то странный и необыкновенный шар, тяжелый и легкий, чужой и страшный.

И тогда – и тогда внезапно я вспомнил дом: уголок комнаты, клочок голубых обоев и запыленный нетронутый графин с водою на моем столике – на моем столике, у которого одна ножка короче двух других и под нее подложен свернутый кусочек бумаги. А в соседней комнате, и я их не вижу, будто бы находятся жена моя и сын. Если бы я мог кричать, я закричал бы – так необыкновенен был этот простой и мирный образ, этот клочок голубых обоев и запыленный, нетронутый графин.

Знаю, что я остановился, подняв руки, но кто-то сзади толкнул меня; я быстро зашагал вперед, раздвигая толпу, куда-то торопясь, уже не чувствуя ни жара, ни усталости. И я долго шел так сквозь бесконечные молчаливые ряды, мимо красных, обожженных затылков, почти касаясь бессильно опущенных горячих штыков, когда мысль о том, что же я делаю, куда иду так торопливо, – остановила меня. Так же торопливо повернул в сторону, пробился на простор, перелез какой-то овраг и озабоченно сел на камень, как будто этот шершавый, горячий камень был целью всех моих стремлений.

И тут впервые я почувствовал это. Я ясно увидел, что эти люди, молчаливо шагающие в солнечном блеске, омертвевшие от усталости и зноя, качающиеся и падающие, что это безумные. Они не знают, куда они идут, они не знают, зачем это солнце, они ничего не знают. У них не голова на плечах, а странные и страшные шары. Вот один, как и я, торопливо пробирается сквозь ряды и падает; вот другой, третий. Вот поднялась над толпою голова лошади с красными безумными глазами и широко оскаленным ртом, только намекающим на какой-то страшный и необыкновенный крик, поднялась, упала, и в этом месте на минуту сгущается народ, приостанавливается, слышны хриплые, глухие голоса, короткий выстрел, и потом снова молчаливое, бесконечное движение. Уже час сижу я на этом камне, а мимо меня все идут, и все так же дрожит земля, и воздух, и дальние призрачные ряды. Меня снова пронизывает иссушающий зной, и я уже не помню того, что представилось мне на секунду, а мимо меня все идут, идут, и я не понимаю, кто это. Час тому назад я был один на этом камне, а теперь уже собралась вокруг меня кучка серых людей: одни лежат и неподвижны, быть может, умерли; другие сидят и остолбенело смотрят на проходящих, как и я. У одних есть ружья, и они похожи на солдат; другие раздеты почти догола, и кожа на теле так багрово-красна, что на нее не хочется смотреть. Недалеко от меня лежит кто-то голый спиной кверху. По тому, как равнодушно уперся он лицом в острый и горячий камень, по белизне ладони опрокинутой руки видно, что он мертв, но спина его красна, точно у живого, и только легкий желтоватый налет, как в копченом мясе, говорит о смерти. Мне хочется отодвинуться от него, но нет сил, и, покачиваясь, я смотрю на бесконечно идущие, призрачные покачивающиеся ряды. По состоянию моей головы я знаю, что и у меня сейчас будет солнечный удар, но жду этого спокойно, как во сне, где смерть является только этапом на пути чудесных и запутанных видений.

И я вижу, как из толпы выделяется солдат и решительно направляется в нашу сторону. На минуту он пропадает во рву, а когда вылезает оттуда и снова идет, шаги его нетверды, и что-то последнее чувствуется в его попытках собрать свое разбрасывающееся тело. Он идет так прямо на меня, что сквозь тяжелую дрему, охватившую мозг, я пугаюсь и спрашиваю:

– Чего тебе?

Он останавливается, как будто ждал только слова, и стоит огромный, бородатый, с разорванным воротом. Ружья у него нет, штаны держатся на одной пуговице, и сквозь прореху видно белое тело. Руки и ноги его разбросаны, и он, видимо, старается собрать их, но не может: сведет руки, и они тотчас распадутся.

– Ты что? Ты лучше сядь, – говорю я.

Но он стоит, безуспешно подбираясь, молчит и смотрит на меня. И я невольно поднимаюсь с камня и, шатаясь, смотрю в его глаза – и вижу в них бездну ужаса и безумия. У всех зрачки сужены – а у него расплылись они во весь глаз; какое море огня должен видеть он сквозь эти огромные черные окна! Быть может, мне показалось, быть может, в его взгляде была только смерть, – но нет, я не ошибаюсь: в этих черных, бездонных зрачках, обведенных узеньким оранжевым кружком, как у птиц, было больше, чем смерть, больше, чем ужас смерти.

– Уходи! – кричу я, отступая. – Уходи!

И как будто он ждал только слова – он падает на меня, сбивая меня с ног, все такой же огромный, разбросанный и безгласный. Я с содроганием освобождаю придавленные ноги, вскакиваю и хочу бежать – куда-то в сторону от людей, в солнечную, безлюдную, дрожащую даль, когда слева, на вершине, бухает выстрел и за ним немедленно, как эхо, два других. Где-то над головою, с радостным, многоголосым визгом, криком и воем проносится граната.

Нас обошли!

Нет уже более смертоносной жары, ни этого страха, ни усталости. Мысли мои ясны, представления отчетливы и резки; когда, запыхавшись, я подбегаю к выстраивающимся рядам, я вижу просветлевшие, как будто радостные лица, слышу хриплые, но громкие голоса, приказания, шутки. Солнце точно взобралось выше, чтобы не мешать, потускнело, притихло – и снова с радостным визгом, как ведьма, резнула воздух граната.

Я подошел.

Отрывок второй

…почти все лошади и прислуга. На восьмой батарее так же. На нашей, двенадцатой, к концу третьего дня осталось только три орудия – остальные подбиты, – шесть человек прислуги и один офицер я. Уже двадцать часов мы не спали и ничего не ели, трое суток сатанинский грохот и визг окутывал нас тучей безумия, отделял нас от земли, от неба, от своих, – и мы, живые, бродили – как лунатики. Мертвые, те лежали спокойно, а мы двигались, делали свое дело, говорили и даже смеялись, и были – как лунатики. Движения наши были уверенны и быстры, приказания ясны, исполнение точно – но если бы внезапно спросить каждого, кто он, он едва ли бы нашел ответ в затемненном мозгу. Как во сне, все лица казались давно знакомыми, и все, что происходило, казалось также давно знакомым, понятным, уже бывшим когда-то; а когда я начинал пристально вглядываться в какое-нибудь лицо или в орудие или слушал грохот – все поражало меня своей новизною и бесконечной загадочностью. Ночь наступала незаметно, и не успевали мы увидеть ее и изумиться, откуда она взялась, как уже снова горело над нами солнце. И только от приходивших на батарею мы узнавали, что бой вступает в третьи сутки, и тотчас же забывали об этом: нам чудилось, что это идет все один бесконечный, безначальный день, то темный, то яркий, но одинаково непонятный, одинаково слепой. И никто из нас не боялся смерти, так как никто не понимал, что такое смерть.

На третью или на четвертую ночь, я не помню, на одну минуту я прилег за бруствером, и, как только закрыл глаза, в них вступил тот же знакомый и необыкновенный образ: клочок голубых обоев и нетронутый запыленный графин на моем столике. А в соседней комнате, – и я их не вижу – находятся будто бы жена моя сын. Но только теперь на столе горела лампа с зеленым колпаком, значит, был вечер или ночь. Образ остановился неподвижно, и я долго и очень спокойно, очень внимательно рассматривал, как играет огонь в хрустале графина, разглядывал обои и думал, почему не спит сын: уже ночь, и ему пора спать. Потом опять разглядывал обои, все эти завитки, серебристые цветы, какие-то решетки и трубы, – я никогда не думал, что так хорошо знаю свою комнату. Иногда я открывал глаза и видел черное небо с какими-то красивыми огнистыми полосами, и снова закрывал их, и снова разглядывал обои, блестящий графин, и думал, почему не спит сын: уже ночь, и ему надо спать. Раз недалеко от меня разорвалась граната, колыхнув чем-то мои ноги, и кто-то крикнул громко, громче самого взрыва, и я подумал: «Кто-то убит!» – но не поднялся и не оторвал глаз от голубеньких обоев и графина.

…безумие и ужас.

Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге – шли десять часов непрерывно, не останавливаясь, не замедляя хода, не подбирая упавших и оставляя их неприятелю, который сплошными массами двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами. Стоял зной. Не знаю, сколько было градусов: сорок, пятьдесят или больше; знаю только, что он был непрерывен, безнадежно-ровен и глубок. Солнце было так огромно, так огненно и страшно, как будто земля приблизилась к нему и скоро сгорит в этом беспощадном огне. И не смотрели глаза. Маленький, сузившийся зрачок, маленький, как зернышко мака, тщетно искал тьмы под сенью закрытых век: солнце пронизывало тонкую оболочку и кровавым светом входило в измученный мозг. Но все-таки так было лучше, и я долго, быть может, несколько часов, шел с закрытыми глазами, слыша, как движется вокруг меня толпа: тяжелый и неровный топот ног, людских и лошадиных, скрежет железных колес, раздавливающих мелкий камень, чье-то тяжелое, надорванное дыхание и сухое чмяканье запекшимися губами. Но слов я не слыхал. Все молчали, как будто двигалась армия немых, и, когда кто-нибудь падал, он падал молча, и другие натыкались на его тело, падали, молча поднимались и, не оглядываясь, шли дальше – как будто эти немые были также глухи и слепы. Я сам несколько раз натыкался и падал, и тогда невольно открывал глаза, – и то, что я видел, казалось диким вымыслом, тяжелым бредом обезумевшей земли. Раскаленный воздух дрожал, и беззвучно, точно готовые потечь, дрожали камни; и дальние ряды людей на завороте, орудия и лошади отделились от земли и беззвучно студенисто колыхались – точно не живые люди это шли, а армия бесплотных теней. Огромное, близкое, страшное солнце на каждом стволе ружья, на каждой металлической бляхе зажгло тысячи маленьких ослепительных солнц, и они отовсюду, с боков и снизу забирались в глаза, огненно-белые, острые, как концы добела раскаленных штыков. А иссушающий, палящий жар проникал в самую глубину тела, в кости, в мозг, и чудилось порою, что на плечах покачивается не голова, а какой-то странный и необыкновенный шар, тяжелый и легкий, чужой и страшный.

И тогда – и тогда внезапно я вспомнил дом: уголок комнаты, клочок голубых обоев и запыленный нетронутый графин с водою на моем столике – на моем столике, у которого одна ножка короче двух других и под нее подложен свернутый кусочек бумаги. А в соседней комнате, и я их не вижу, будто бы находятся жена моя и сын. Если бы я мог кричать, я закричал бы – так необыкновенен был этот простой и мирный образ, этот клочок голубых обоев и запыленный, нетронутый графин.

Знаю, что я остановился, подняв руки, но кто-то сзади толкнул меня; я быстро зашагал вперед, раздвигая толпу, куда-то торопясь, уже не чувствуя ни жара, ни усталости. И я долго шел так сквозь бесконечные молчаливые ряды, мимо красных, обожженных затылков, почти касаясь бессильно опущенных горячих штыков, когда мысль о том, что же я делаю, куда иду так торопливо, – остановила меня. Так же торопливо повернул в сторону, пробился на простор, перелез какой-то овраг и озабоченно сел на камень, как будто этот шершавый, горячий камень был целью всех моих стремлений.

И тут впервые я почувствовал это. Я ясно увидел, что эти люди, молчаливо шагающие в солнечном блеске, омертвевшие от усталости и зноя, качающиеся и падающие, что это безумные. Они не знают, куда они идут, они не знают, зачем это солнце, они ничего не знают. У них не голова на плечах, а странные и страшные шары. Вот один, как и я, торопливо пробирается сквозь ряды и падает; вот другой, третий. Вот поднялась над толпою голова лошади с красными безумными глазами и широко оскаленным ртом, только намекающим на какой-то страшный и необыкновенный крик, поднялась, упала, и в этом месте на минуту сгущается народ, приостанавливается, слышны хриплые, глухие голоса, короткий выстрел, и потом снова молчаливое, бесконечное движение. Уже час сижу я на этом камне, а мимо меня все идут, и все так же дрожит земля, и воздух, и дальние призрачные ряды. Меня снова пронизывает иссушающий зной, и я уже не помню того, что представилось мне на секунду, а мимо меня все идут, идут, и я не понимаю, кто это. Час тому назад я был один на этом камне, а теперь уже собралась вокруг меня кучка серых людей: одни лежат и неподвижны, быть может, умерли; другие сидят и остолбенело смотрят на проходящих, как и я. У одних есть ружья, и они похожи на солдат; другие раздеты почти догола, и кожа на теле так багрово-красна, что на нее не хочется смотреть. Недалеко от меня лежит кто-то голый спиной кверху. По тому, как равнодушно уперся он лицом в острый и горячий камень, по белизне ладони опрокинутой руки видно, что он мертв, но спина его красна, точно у живого, и только легкий желтоватый налет, как в копченом мясе, говорит о смерти. Мне хочется отодвинуться от него, но нет сил, и, покачиваясь, я смотрю на бесконечно идущие, призрачные покачивающиеся ряды. По состоянию моей головы я знаю, что и у меня сейчас будет солнечный удар, но жду этого спокойно, как во сне, где смерть является только этапом на пути чудесных и запутанных видений.

И я вижу, как из толпы выделяется солдат и решительно направляется в нашу сторону. На минуту он пропадает во рву, а когда вылезает оттуда и снова идет, шаги его нетверды, и что-то последнее чувствуется в его попытках собрать свое разбрасывающееся тело. Он идет так прямо на меня, что сквозь тяжелую дрему, охватившую мозг, я пугаюсь и спрашиваю:

– Чего тебе?

Он останавливается, как будто ждал только слова, и стоит огромный, бородатый, с разорванным воротом. Ружья у него нет, штаны держатся на одной пуговице, и сквозь прореху видно белое тело. Руки и ноги его разбросаны, и он, видимо, старается собрать их, но не может: сведет руки, и они тотчас распадутся.

– Ты что? Ты лучше сядь, – говорю я.

Но он стоит, безуспешно подбираясь, молчит и смотрит на меня. И я невольно поднимаюсь с камня и, шатаясь, смотрю в его глаза – и вижу в них бездну ужаса и безумия. У всех зрачки сужены – а у него расплылись они во весь глаз; какое море огня должен видеть он сквозь эти огромные черные окна! Быть может, мне показалось, быть может, в его взгляде была только смерть, – но нет, я не ошибаюсь: в этих черных, бездонных зрачках, обведенных узеньким оранжевым кружком, как у птиц, было больше, чем смерть, больше, чем ужас смерти.

– Уходи! – кричу я, отступая. – Уходи!

И как будто он ждал только слова – он падает на меня, сбивая меня с ног, все такой же огромный, разбросанный и безгласный. Я с содроганием освобождаю придавленные ноги, вскакиваю и хочу бежать – куда-то в сторону от людей, в солнечную, безлюдную, дрожащую даль, когда слева, на вершине, бухает выстрел и за ним немедленно, как эхо, два других. Где-то над головою, с радостным, многоголосым визгом, криком и воем проносится граната.

Нас обошли!

Нет уже более смертоносной жары, ни этого страха, ни усталости. Мысли мои ясны, представления отчетливы и резки; когда, запыхавшись, я подбегаю к выстраивающимся рядам, я вижу просветлевшие, как будто радостные лица, слышу хриплые, но громкие голоса, приказания, шутки. Солнце точно взобралось выше, чтобы не мешать, потускнело, притихло – и снова с радостным визгом, как ведьма, резнула воздух граната.

Я подошел.

Отрывок второй

…почти все лошади и прислуга. На восьмой батарее так же. На нашей, двенадцатой, к концу третьего дня осталось только три орудия – остальные подбиты, – шесть человек прислуги и один офицер я. Уже двадцать часов мы не спали и ничего не ели, трое суток сатанинский грохот и визг окутывал нас тучей безумия, отделял нас от земли, от неба, от своих, – и мы, живые, бродили – как лунатики. Мертвые, те лежали спокойно, а мы двигались, делали свое дело, говорили и даже смеялись, и были – как лунатики. Движения наши были уверенны и быстры, приказания ясны, исполнение точно – но если бы внезапно спросить каждого, кто он, он едва ли бы нашел ответ в затемненном мозгу. Как во сне, все лица казались давно знакомыми, и все, что происходило, казалось также давно знакомым, понятным, уже бывшим когда-то; а когда я начинал пристально вглядываться в какое-нибудь лицо или в орудие или слушал грохот – все поражало меня своей новизною и бесконечной загадочностью. Ночь наступала незаметно, и не успевали мы увидеть ее и изумиться, откуда она взялась, как уже снова горело над нами солнце. И только от приходивших на батарею мы узнавали, что бой вступает в третьи сутки, и тотчас же забывали об этом: нам чудилось, что это идет все один бесконечный, безначальный день, то темный, то яркий, но одинаково непонятный, одинаково слепой. И никто из нас не боялся смерти, так как никто не понимал, что такое смерть.

Леонид Николаевич Андреев

«Красный смех»

«…безумие и ужас. Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге — шли десять часов непрерывно, не замедляя хода, не подбирая упавших и оставляя их неприятелю, который двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами…»

Рассказчик — молодой литератор, призванный в действующую армию. В знойной степи его преследует видение: клочок старых голубых обоев в его кабинете, дома, и запылённый графин с водой, и голоса жены и сына в соседней комнате. И ещё — как звуковая галлюцинация — преследуют его два слова: «Красный смех».

Куда идут люди? Зачем этот зной? Кто они все? Что такое дом, клочок обоев, графин? Он, измотанный видениями — теми, что перед его глазами, и теми, что в его сознании, — присаживается на придорожный камень; рядом с ним садятся на раскалённую землю другие офицеры и солдаты, отставшие от марша. Невидящие взгляды, неслышащие уши, губы, шепчущие Бог весть что…

Повествование о войне, которое он ведёт, похоже на клочья, обрывки снов и яви, зафиксированные полубезумным рассудком.

Вот — бой. Трое суток сатанинского грохота и визга, почти сутки без сна и пищи. И опять перед глазами — голубые обои, графин с водой… Внезапно он видит молоденького гонца — вольноопределяющегося, бывшего студента: «Генерал просит продержаться ещё два часа, а там будет подкрепление». «Я думал в эту минуту о том, почему не спит мой сын в соседней комнате, и ответил, что могу продержаться сколько угодно…» Белое лицо гонца, белое, как свет, вдруг взрывается красным пятном — из шеи, на которой только что была голова, хлещет кровь…

Вот он: Красный смех! Он повсюду: в наших телах, в небе, в солнце, и скоро он разольётся по всей земле…

Уже нельзя отличить, где кончается явь и начинается бред. В армии, в лазаретах — четыре психиатрических покоя. Люди сходят с ума, как заболевают, заражаясь друг от друга, при эпидемии. В атаке солдаты кричат как бешеные; в перерыве между боями — как безумные поют и пляшут. И дико смеются. Красный смех…

Он — на госпитальной койке. Напротив — похожий на мертвеца офицер, вспоминающий о том бое, в котором получил смертельное ранение. Он вспоминает эту атаку отчасти со страхом, отчасти с восторгом, как будто мечтая пережить то же самое вновь. «И опять пулю в грудь?» — «Ну, не каждый же раз — пуля… Хорошо бы и орден за храбрость!..»

Тот, кто через три дня будет брошен на другие мёртвые тела в общую могилу, мечтательно улыбаясь, чуть ли не посмеиваясь, говорит об ордене за храбрость. Безумие…

В лазарете праздник: где-то раздобыли самовар, чай, лимон. Оборванные, тощие, грязные, завшивевшие — поют, смеются, вспоминают о доме. «Что такое «дом»? Какой «дом»? Разве есть где-нибудь какой-то «дом»?" — «Есть — там, где теперь нас нет». — «А где мы?» — «На войне…»

…Ещё видение. Поезд медленно ползёт по рельсам через поле боя, усеянное мертвецами. Люди подбирают тела — тех, кто ещё жив. Тяжело раненным уступают места в телячьих вагонах те, кто в состоянии идти пешком. Юный санитар не выдерживает этого безумия — пускает себе пулю в лоб. А поезд, медленно везущий калек «домой», подрывается на мине: противника не останавливает даже видный издалека Красный Крест…

Рассказчик — дома. Кабинет, синие обои, графин, покрытый слоем пыли. Неужели это наяву? Он просит жену посидеть с сыном в соседней комнате. Нет, кажется, это все-таки наяву.

Сидя в ванне, он разговаривает с братом: похоже, мы все сходим с ума. Брат кивает: «Ты ещё не читаешь газет. Они полны слов о смерти, об убийствах, о крови. Когда несколько человек стоят где-нибудь и о чем-то беседуют, мне кажется, что они сейчас бросятся друг на друга и убьют…»

Рассказчик умирает от ран и безумного, самоубийственного труда: два месяца без сна, в кабинете с зашторенными окнами, при электрическом свете, за письменным столом, почти механически водя пером по бумаге. Прерванный монолог подхватывает его брат: вирус безумия, вселившийся в покойного на фронте, теперь в крови оставшегося жить. Все симптомы тяжкой хвори: горячка, бред, нет уже сил бороться с Красным смехом, обступающим тебя со всех сторон. Хочется выбежать на площадь и крикнуть: «Сейчас прекратите войну — или…»

Но какое «или»? Сотни тысяч, миллионы слезами омывают мир, оглашают его воплями — и это ничего не даёт…

Вокзал. Из вагона солдаты-конвоиры выводят пленных; встреча взглядами с офицером, идущим позади и поодаль шеренги. «Кто этот — с глазами?» — а глаза у него, как бездна, без зрачков. «Сумасшедший, — отвечает конвоир буднично. — Их таких много…»

В газете среди сотен имён убитых — имя жениха сестры. В одночасье с газетой приходит письмо — от него, убитого, — адресованное покойному брату. Мёртвые — переписываются, разговаривают, обсуждают фронтовые новости. Это — реальнее той яви, в которой существуют ещё не умершие. «Воронье кричит…» — несколько раз повторяется в письме, ещё хранящем тепло рук того, кто его писал… Все это ложь! Войны нет! Брат жив — как и жених сестры! Мёртвые — живы! Но что тогда сказать о живых?..

Театр. Красный свет льётся со сцены в партер. Ужас, как много здесь людей — и все живые. А что, если сейчас крикнуть:

«Пожар!» — какая будет давка, сколько зрителей погибнет в этой давке? Он готов крикнуть — и выскочить на сцену, и наблюдать, как они станут давить, душить, убивать друг друга. А когда наступит тишина, он бросит в зал со смехом: «Это потому, что вы убили брата!»

«Потише», — шепчет ему кто-то сбоку: он, видимо, начал произносить свои мысли вслух… Сон, один другого страшнее. В каждом — смерть, кровь, мёртвые. Дети на улице играют в войну. Один, увидев человека в окне, просится к нему. «Нет. Ты убьёшь меня…»

Все чаще приходит брат. А с ним — другие мертвецы, узнаваемые и незнакомые. Они заполняют дом, тесно толпятся во всех комнатах — и нет здесь уже места живым.

Красный смех. Один из самых популярных рассказов Леонида Андреева. Он повествует о молодом литераторе, попавшем в жернова русско-японской войны. Ужасы войны подрывают психическое здоровье молодого человека. Его постоянно преследует видение дома: голубые обои на стене кабинета, графин с водой, голоса родных и два слова, высеченные в его мозгу – красный смех.

Красный смех. Это когда смертельно раненный солдат размышляет об ордене за храбрость. Это когда молодой врач пускает себе пулю в висок, не выдержав ужасающего вида груды тел, куда свалены раненые и мертвые. Это когда поезд Красного креста, везущий раненых солдат, подрывается на мине. Это когда ослепленные яростью бойцы одной армии убивают друг друга.

Это рассказ о войне. Безжалостно, с беспощадным реализмом, не романтизируя страх и боль людей, попавших в окопы, рассказ иллюстрирует ужасы войны. Главному герою снится дом, его родные и близкие, но стоит открыть глаза и он видит бледного гонца, обещающего подкрепление. Но это все иллюзия. В реальности бледное лицо гонца взрывается красным туманом – головы больше нет, из шеи струится алая кровь. Это и есть красный смех.

Рассказ о войне, он написан кровью на клочьях бумаги, он как обрывки сна, зафиксированные больной фантазией. Это как сон на грани яви, все в тумане, все полуреально. Вот поезд медленно движется по железной дороге, усыпанной телами. Вот лазарет, где умирающие солдаты мечтают о бессмертии. Главный герой снова дома, но и тут его не оставляют ужасы войны. В разговоре с братом он понимает – они все сошли с ума, газеты только и пишут о смерти и крови.

Красный смех окутывает всю страну. Поезда следуют домой, по пути подбирая мертвых и раненых. На вокзалы страны прибывают солдаты, души которых полны красной ярости. Безумные люди с черной бездной в глазах. Красный смех повсюду – в наших сердцах, в небе и солнце, он разливается по всей земле.

Тогда, в пучине ярости, называемой боем, литератору отрывает ноги. Главный герой проводит два месяца, запершись в комнате. Он медленно сходит с ума, механически описывая ужасы войны. Позже он умирает от страшных ран и самоубийственной работы. После его смерти, родной брат продолжает эту эстафету безумия. Он тоже смеется красным смехом – горячка, бред, красный туман, обволакивающий и сковывающий его как паутина муху.

Красный смех, вселившийся в умершего брата, как вирус передается к брату живущему. Он не может смотреть на мирных людей, праздно проводящих свое время в театре – красный свет освещает публику. Так много живых людей, но среди них нет его брата. Красным туманом его окутывает ярость, он хочет поднять панику и вызвать давку, чтобы наслаждаться тем, как эти живые люди убивают друг друга. Ведь именно они убили брата, они поддержали эту войну.

Но нет, это все сны, один страшнее другого – кругом смерть, кровь и мертвецы. Мертвый брат часто навещает его во снах, а с ним всегда приходят другие погибшие – знакомые и неизвестные. Они тесно толпятся в доме, заполняют все комнаты, и здесь уже нет места живым.

Понравилась статья? Поделитесь с друзьями!
Была ли эта статья полезной?
Да
Нет
Спасибо, за Ваш отзыв!
Что-то пошло не так и Ваш голос не был учтен.
Спасибо. Ваше сообщение отправлено
Нашли в тексте ошибку?
Выделите её, нажмите Ctrl + Enter и мы всё исправим!